Обнимающий небо


16 декабря 2011

Автор: Селедцов О.В.

Ох, и умел же радоваться Мишутка. Даром таким что ли наградил его Господь. 

И ведь не прыгает там до потолка, не скачет, как несмышлёный козлик, а вот улыбнётся всей широтой узенького своего личика, блеснёт серебряными росинками в уголках огромных синих глазищ и выплеснет не умеющую удержаться, переполнившую худое мальчишечье тельце радость звонким постукиванием хрустальных колокольчиков искреннего детского смеха. Недолго смеётся. Вскоре затихает и, словно бы чуть припудривает себя порошком из грустинок. Но не грустит, не печалится, нет, просто боится расплескать свою радость без остатка, по-детски старается запечатлеть её в маленьком сердечке. А и радостей-то у него? Письмо от матери, что в городе большом старается устроить свою жизнь; медведика или там собачонку деревянную безногий сосед дядя Ваня ему выстругает. Вот и радости. А один раз сделал сосед ему оленьчика, да такого живого, с такими чудными рожками. Уж как радовался Мишутка! Полсела в этой радости купалось.

И ещё очень любил мальчик ходить с бабушкой Катей к сельской церквушке. Древняя, намоленная церковь Казанской Божьей Матери, построенная едва ли не при Алексее Михайловиче, пережила царей и многих иных вождей, уцелела в революцию, избежала ран в гражданскую, коллективизацией хотели было на неё покуситься, да толи селяне воспротивились, толи Сама Богородица вмешалась. Так и стояла церковь, сверкая золотом крестов на голубых, как июльское небо, пяти главках и в Отечественную войну, и в годы возрождения. А вот при Хрущёве сгустились-таки над Казанским храмом чёрные и, похоже, беспросветные тучи. Как-то заметно обезлюдело село с громким, отнюдь не сельским именем Державное. Знамо дело: война, раскулачивание, снова война, голод, голод, опять голод. Кому посчастливилось, в города перебрались. Но таких немного. Вот и прихожан в сельской церкви поубавилось изрядно. А раз нет богомольцев, чего уж задаром пропадать полезным квадратным метрам? Можно сделать склад или общежитие, хотя какое тут общежитие – вон сколько домов с заколоченными глазами. А ещё лучше – просто взорвать. И то дело, чего церемониться, если лет через двадцать миру будет предъявлен последний русский поп?

Ну, а пока участь Казанской церкви решалась на высоких этажах власти, приход ликвидировали, иконостас разгра… простите, увезли куда надо, заодно уж и уцелевшую в прежние лихолетья церковную утварь и облачения.

Тихая, помертвевшая, беззащитная стояла церковь на холме, и лишь нежный блеск не потускневших от времени крестов указывал на таинственное: жива ещё, молится скорбно о тех, кто снова и снова вязнет в тине предательства и зловонной жиже беспамятства.

Бабушка Катя водила сюда Мишутку каждый день. Не молиться, нет. Этого она и сама, так уж получилось, как следует не умела. А так. Придут, постоят. Помолчат. К чему слова, если Мишутка дрожит восхищённым вздохом-выдохом, если росинки в его расчудесных глазах увеличиваются и, не в силах удержаться, скатываются по щекам крупными, сверкающими, как кресты на куполах, каплями.

Когда началась и как пришла к нему эта любовь к брошенной людьми, приговорённой властями культовой постройке, Бог весть. Но известно, что с особым трепетом, с недетским, глубинным восторгом Мишутка стал подходить к сельской церквушке после того, как однажды бабушка Катя, по обыкновению помолчав, вдруг вздохнула глубоко и тревожно и сказала, не внуку даже, себе, пожалуй:

- Стоит матушка. Сколько уж веков. И пока стоит – и мы живы будем.

- Это как, бабушка?

- Да ведь она, родимая, небо держит. Вот посмотри. Не будь её, упадёт на нас небо и, не дай того Бог, раздавит в лепёшку.

Мишутка остолбенел. Лобик его покрылся испариной.

- Это правда, бабушка?

Бабушка Катя не ответила, словно не ребёнок задал ей этот вопрос, а она сама спрашивала. Совесть свою что ли? И словно найдя ответ в отдалённых глубинах памяти, когда сама она была пятилетней девчуркой, с такими же, как у Мишутки синими распахнутыми глазёнками и знала что-то, некую тайну, услышанную от своей бабушки, об этой вот церкви, о роде своём и о себе тоже, но с годами, нагрузив душу заботами, горестями и бедами, забыла её, теперь вот вспомнив, выпалила разом, твёрдо и уверенно:

- Держит родимая. За всех за нас держит. А как же? Сколько людей жалуется, что дышать им тяжелее стало. И есть отчего. Известно. Сколько церквей порушено. Нечем небо держать. Не дай Бог кому нашу свалить, то-то беды будет.

Глубоко и прочно легли эти слова в сердечко мальчугана. Чаще стал задумываться Мишутка о чём-то своём, детском, а может и вовсе не детском. Чаще стал всхлипывать жалобно по ночам, не в силах справиться с беспощадной тревогой нападавших на него снов. И бабушка Катя, видя, как печален стал её ласковый Мишутка, тоже терзалась и плакала, украдкой конечно, чтобы, не дай Бог, не увидел внук.

Но зато какой радостью каждый раз искрились глазёнки мальчика, когда, проснувшись, он видел в окне над густыми кронами садовых деревьев пять небесного цвета куполов и горящих в рассветном золоте церковных крестов. То-то радости, то-то счастья!

Однажды возле Казанской церкви Мишутка встрепенулся, словно кто-то невидимый шепнул ему на ушко некую страшную тайну. Мальчуган даже дышать перестал на несколько мгновений, а потом осторожно, еле слышно, боясь словами повредить этой явившейся ему тайне, сказал бабушке Кате:

- Посмотри, бабушка, она… не держит. Она обнимает небо. Обнимает. Видишь?

Кто его знает, что там привиделось ребёнку. Бабушка Катя посмотрела на знакомую с рождения церковь и так и этак. Обнимает? Ишь ты. Придумает же. Хотя… Надо же. Такой малец, а разглядел.

Больше они не говорили. Просто стояли и смотрели. И досмотрелись до того, что защемило вдруг в сердце у бабушки Кати. Вспомнила она, что именно эта тайна о церкви, обнимающей небо, и была ей известна в далёком её детстве. И захотелось бабушке сбросить с плеч шесть десятков лет, распластать руки и также, как вот эта церквушка, обнять небо. Такое тяжёлое, такое бескрайнее, такое родное и такое близкое.

Церковь простояла заколоченной всю осень, зиму, великий пост. Пасха в этом году была поздняя. По новому стилю в первой декаде мая. И вот к майским праздникам решили районные власти отрапортовать в Москву о сносе очередного рассадника народного опиума. На страстной подогнали к селу специальную технику и огромными чугунными шарами стали с размаху терзать древнюю кладку. Кресты скинули накануне. Мишутка не видел. Бабушка Катя прочно затянула глаза-окна своей избы тёмным покрывалом и решила ни под каким предлогом не пускать внука на улицу.

- Страшное дело творится, Мишутка. Нечего тебе на такое смотреть.

Мальчик не спрашивал ни о чём. Он зажался в уголок, где у бабушки Кати висели иконы, и не плакал, а словно думал о чём-то, глядя перед собой невидящим взором. И даже когда сквозь толщу избяных брёвен и черноту плотных век-штор стали доноситься жуткие, глухие удары, не переменил Мишутка своего положения, лишь вздрагивал иногда, словно превращаясь в эхо очередного удара.

Церковь оказалась прочнее, чем представлялось властям. Стенобитная техника и всякие там бульдозеры причинили, конечно, урон древнему храму, но и раненый он продолжал стоять, по-прежнему обнимая небо лишёнными крестов куполами. До Первомая оставалось два дня, не считая этого. Рапортовать в Москву об успешном завершении задания райкомовскому секретарю было жизненно необходимо, тем более, что кресло под ним стало в последнее время заметно покачиваться. Снос вредной церквушки стал для него теперь делом чести. И не только. Решили прибегнуть к помощи сапёров.

Взрывчатки заложили сколько полагалось, может быть даже чуть больше, для надёжности. А что, опыт уже имелся. Эти предки строили на совесть. Бывало бахнет взрыв, развеется дым, осядет пыль, а церковь стоит. Покосилась кое-где, потрескалась, а всё себе стоит. Да и то, строили-то не вдруг, годами, десятилетиями. Кладку не цементом – свинцом скрепляли. Ну, хвала партии, ко времени нашего рассказа научились взрывники расправляться и с такими крепкими орешками. Словом, заложили сколько надо, протянули шнуры, всё такое. Людей на безопасное расстояние эвакуировали. Теперь только команду получить да цепь замкнуть. Делов-то. За командой дело не стало, а вот дальше неприятность одна получилась.

Откуда ни возьмись у самой церквушки, как раз возле закладки динамита, мальчонка очутился. Совсем маленький, пяти лет, не больше. Куда только взрослые смотрят? Сапёры, понятное дело, в шоке, уполномоченный из района волосы от ярости рвёт, на ком – не важно. Это хорошо ещё, что старшина сапёрной роты – опытный вояка, орденоносец не сразу, не мгновенно после приказа на кнопку нажал, словно почувствовал что. А то было бы делов. Такой рапорт в Москву к Первомаю, что всё райкомовское начальство полетело бы, как «U-2» над Свердловском. Подбежали естественно к пацанёнку. Как? Да чего, да откуда? А малец глазёнками хлопает, в них слезищи, что перепелиные яйца, вот ей Богу, не вру. Лепечет что-то.

- Что? Что ты говоришь?

- Дядечки, миленькие, не надо. Не трогайте её. Небо ведь упадёт. Задавит всех. Миленькие.

Да что за глупость-то? Чей это ребёнок? Чей ребёнок?!

Пригляделись селяне, батюшки, так ведь это Мишутка Катерины Симаковой внучок. Он и есть. Он и не он. Боженьки, да он болен, весь в жару. Его в постель надо. Эй ты, служивый, не трогай ребёнка! Иди сюда, Мишутка. Пойдём домой.

- Нет. Нет! Пожалуйста! Не трогайте её. Миленькие, родненькие.

Уполномоченный прямо ногами затоптал.

- Кончайте этот цирк! Ребёнка убрать! Родителей наказать! Церковь взорвать! Живо!!

Ну, естественно, кому надо расстарались. Мальчугана на руки да и от греха подальше. А он вырывается, кричит. Всё про небо какое-то, дескать вот-вот рухнет, и всем присутствующим, между прочим, прямо по темечку. Ну, бред, конечно. Что с больного ребёнка возьмёшь? Однако, странное действие возымели все эти события на селян. Молчаливо, почти равнодушно наблюдавшие доселе за расправой над церквушкой, теперь точно встрепенулись мужики, бабы да старушки.

- Братцы, товарищи, что же это делается? Это ведь церковь нашу, матушку родимую рушат! А мы-то? Мы-то чего? Здесь деды наши и прадеды молились, с жёнами своими венчались, здесь половина из нас крестились. И теперь её динамитом?

И прорвало селян. Тут уж всем досталось и сапёрам, и райкомам, и Кузькиной матери, и кукурузе. Уполномоченному едва бока не намяли. Насилу убрался в служебном своём авто. Динамит разметали, шнуры повыдёргивали, старшине под нос жирный кукиш от сельповской продавщицы Нюськи достался. Вот тебе Первомай. Вот это весело!

Весело-то весело, а что наверх докладывать? Задание сорвано. В селе бунт. А что? Бунт и есть! Вон глупые селяне вокруг израненной своей церкви, за руки взявшись стали, словно обнялись, идиоты. Ну, сами с собой и с культовым зданием обнялись. Я и говорю, идиоты. Что делать, что делать? Ждать. Не войска же по случаю народного праздника в село вводить? Погодим. Утро, как этот самый народ говорит, вечера мудренее.

До поздней ночи торжествовали селяне, обнимаясь со спасённым храмом. Все, даже неисправимые атеисты. В Бога, конечно, они не уверовали, здесь другое. Здесь дело принципа: ты не строил – ни тебе и валить. Не твоё, так нечего своими вонючими городскими лапами чужое добро хватать. Вот так! А как же?

Далеко за полночь стали расходиться по хатам. Да и то, митинговать-то все горазды, а по хозяйству кто управляться будет? Старшина сапёрный, али уполномоченный? Всё, все по домам. Пора и честь знать.

Бабушка Катя обнаружила пропажу внука не сразу. А что? Он в уголке тихохонько сидел, точно и нет его. А дел в хате невпроворот. Словом, когда кинулась, а его сердечного и след простыл. И тут схватила бабушку Катю за сердце такая тоска неминучая, такая тревога беспощадная, что впору упасть посеред избы и завыть в голос искалеченным зверем. Словно знала Катерина, что стряслась беда с её любимым внучонком. Беда страшная, не исправить, не изменить. Ох, горе-горюшко. Не уберегла. Не уберегла старая дура. Побежала, конечно, с девчоночьей резвостью. Знала куда бежать. Знала.

А там уже всё село. Уполномоченный на своей машине вперёд к коммунизму улепётывает. Заметалась бабушка Катя.

- Внучонка моего не видели? Мишутку моего? Здесь быть должен.

- Как же! Как же, родненькая, видели. Здесь он. Да где же? Только что был.

В суматохе как-то позабыли про мальчугана. Нет, что говорить, геройский парень. Кабы не он, ого-го… А так стоит матушка, стоит, подпирает небо. Молодец, Катерина, славного внука растишь.

А мальчик лежал прямо на земле. Совсем рядом. И единственным, кто по-прежнему был с ним, кто держал его мёртвой хваткой, не отпуская, был сильнейший жар. Мишутка всё время бредил, но глазёнки его временами распахивались, и в них на мгновения отражалась ясность спасённого неба. Бабушка Катя бережно подняла почти невесомое тело внука и осторожно, боясь повредить хрупкую свою ношу, понесла домой.

К вечеру Мишутке стало совсем плохо, и бабушка Катя, беспрерывно обтиравшая худенькое тельце уксусом, поняла, что бежать за докторами поздно и бесполезно. Она не стала выть и рыдать, чтобы не пугать больного, лишь зажгла все имевшиеся у неё в хозяйстве свечи, словно этим хотела прогнать надвигающуюся на них безобразную тьму беды. Мальчик всё так же бредил, говорил о небе, о церкви, называл кого-то миленькими и родненькими, о чём-то просил кого-то. Ближе к полуночи затих, забылся, и лишь когда селяне стали от спасённой церкви расходиться по домам, Мишутка открыл глаза.

- Бабушка… она не держит… она обнимает небо. Это правда. Я знаю.

Больше он ничего не говорил. Лишь в широко распахнутых глазищах, отражая отблески догорающих свечей, лучилась детская радость, которой мальчуган последний раз обнимал синее, как и его глаза, бескрайнее небо. Мишутка умел радоваться.

Церковь взорвали через неделю. Обыденно, без особого шума.

Октябрь 2007 г.


Читайте также: